Если вы находитесь в России или планируете в нее возвращаться, вам нельзя репостить наши материалы в соцсетях, ссылаться на них и публиковать цитаты.
Подробнее о том, что можно и нельзя, читайте в карточках.
16 декабря журналиста Машу Гессен наградили премией Ханны Арендт за политическую мысль. За несколько дней до вручения Гессен чуть было не лишили награды из-за эссе в журнале The New Yorker, в котором они рассуждали о формировании политики памяти в Израиле, Германии и Польше после Холокоста. Этот текст вызвал волну дискуссий, в частности, из-за сравнения сектора Газа с еврейским гетто в Европе времен нацистской оккупации. Мы перевели речь Маши Гессен на вручении премии, в которой журналист:ка детально исследуют идеологические и этические аспекты подобных сравнений.
«Сравнение — это способ познания мира»
Моя речь будет посвящена сравнениям.
Для чего мы сравниваем? Мы сравниваем для того, чтобы учиться. Так мы постигаем мир. Цвет становится цветом только среди других цветов. Форма обретает форму только в отличие от других форм. Чувство является чувством только тогда, когда вы знакомы с другими чувствами.
Сравнение — это способ познания мира. И все же мы устанавливаем правила, по которым определенные вещи нельзя сравнивать друг с другом. Возьмем яблоки и апельсины. Почему бы их не сравнить? Оба — фрукты, сладкие, одни обычно кислее других, у одних — несъедобная кожура, у других — сердцевина, оба содержат хотя и разные, но калории, питательные вещества и витамины, и из обоих можно сделать сок, но для этого нужны разные приспособления. Все эти способы кажутся мне полезными, чтобы узнать больше о яблоках и апельсинах.
Не любое сравнение полезно. Я часто видели, как студент:ки (начинающие писатель:ницы) используют метафоры, сравнения и аналогии, которые не вносят ясность, а, скорее, сбивают с толку. В основном это случается, когда что-то обычное, знакомое, то, что мы знаем, сравнивается с чем-то, что сложно себе представить. В своих комментариях я, по сути, прошу студентов сравнивать только с тем, что хотя бы можно вообразить.
Западный мир, и в частности Германия, вложили очень много времени, сил, денег, творческой и политической энергии в то, чтобы осознать Холокост. У нас есть язык, образы, статистика, с помощью которых можно с легкостью представить, как это было.
Мы сделали так, чтобы у всех всплывали похожие образы и даже воспоминания о Холокосте.
И все же существует правило — и оно, определенно, не уникально для Германии — не сравнивать ничего с Холокостом. Парадокс: мы представляем Холокост в мельчайших деталях, но при этом считаем его принципиально невообразимым. Это то зло, которое мы не можем постичь. Но все, что происходит в настоящем, по определению вообразимо. Мы можем это увидеть. Даже маленькие дети, которых разлучили с родителями на границе США и поместили под стражу, становятся мыслимыми, как только мы видим их фото на наших экранах и слышим аудиозаписи с их голосами. Поэтому, когда Александрия Окасио-Кортес в 2019 году описала места содержания мигранто:к как «концентрационные лагеря», на нее обрушился шквал критики, в том числе и потому, что она поставила мыслимое — обычную [антимигрантскую] практику правительства США — в один ряд с немыслимым. Все, что можно вообразить благодаря самой возможности видеть, слышать, свидетельствовать, поражает нас как несопоставимое с Холокостом.
Некоторые устойчивые выражения, которые исключают возможность сравнений с Холокостом, — это «нивелирование Холокоста», «релятивизация Холокоста» и, как ни парадоксально, «универсализация Холокоста». Эти выражения, подтверждающие уникальность Холокоста, имеют отношение к другим словам: «Никогда больше». Я много думали об этих словах, в том числе из-за их странной вариации: «Никогда больше наступило» (Never again is now), которая, как мне сказали, имеет так же мало смысла в немецком, как и в английском. Мне кажется, это своего рода заклинание. Однако «никогда больше» — это политический проект. Это постоянное стремление, а не устойчивое положение дел. Возможно, именно поэтому меня так сильно раздражает «сейчас».
Политический проект — это то, что происходит в настоящем, в мире, среди людей. Ханна Арендт всю свою интеллектуальную жизнь размышляла о том, что такое политика. Политика для нее была пространством, в котором мы решаем, как жить вместе в этом мире, пространством для дискуссии, размышлений и создания новых возможностей.
После Холокоста политика стала таким пространством, в котором мы решаем, как жить вместе в этом мире, не повторяя Холокост.
Одна из структур, которую мы придумали, действуя политически, чтобы не допустить повторения Холокоста, — международное гуманитарное право, в частности законы о защите гражданского населения. Оно также служит основой международной юриспруденции, в которую входит Международный уголовный суд, трибуналы по военным преступлениям и суды универсальной юрисдикции. В результате Холокоста появилось и понятие геноцида.
Закон обычно работает за счет сравнения одного с другим. Похож ли этот случай на тот? У каждой ситуации есть свои уникальные детали. Машина, сбившая насмерть пешеход:ку, ехала в прямо противоположном направлении другой машины, у нее была другая марка и другой цвет, но эти детали существенно не влияют на исход. Имеет ли значение, что делал:а пешеход:ка? Можно ли было заметить, переходил:а ли он:а дорогу, уткнул:ась ли в телефон? А если он:а когда-то оскорбил:а водителя? Или убил:а его ребенка?
Последние два года я много писали о войне в Украине и, в частности, о российских военных преступлениях. И я видели, как сравнения с Холокостом — концепции, появившиеся в результате осмысления Холокоста, — вошли в обиход не только юристо:к-международни:ц, но и местных расследователь:ниц и простых людей в таких местах, как Буча. Я вижу, как все они постоянно задаются вопросом: что же такое геноцид? Является ли насильственное перемещение людей в Россию частью геноцида? Должны ли люди, организующие геноцид, позиционировать его именно как геноцид, чтобы другие могли определить его так же? Требует ли геноцид намеренных действий? Должны ли эти намерения быть сформулированными? Мы не можем думать об этом, не осмысливая другие геноциды и, в особенности, геноцид, который стал толчком к созданию этих правовых рамок.
«Можем ли мы без оговорок оплакивать погибших в Израиле, равно как и погибших в Газе?»
Перевод статьи Джудит Батлер — о том, как подобрать язык, чтобы говорить о насилии
Думаю, вам уже понятно, что я не просто так сравнили сектор Газа с еврейским гетто в Европе времен нацистской оккупации. Вчера одна репортерка бросилась на меня, указывая на различия: еврейские гетто были более густонаселенными, чем Газа, люди не могли их покинуть, и туда было нельзя провезти современное оружие, как это сейчас делается в Газе. Это возражение напомнило мне об одном непристойном анекдоте, который, как мне кажется, есть во многих культурах. Мужчина предлагает женщине астрономическую сумму за секс. Она соглашается переспать с ним, скажем, за 10 миллионов долларов. «А за 10 долларов переспим?» — спрашивает он. Возмутившись, она отвечает: «За кого ты меня принимаешь?». В ответ: «Мы уже поняли, кто ты. Теперь просто торгуемся». Я бы хотели найти шутку, которая бы не клеймила секс-работу и при этом иллюстрировала этот философский конструкт: суть ситуаций может быть одинаковой, но это не значит, что их детали должны совпадать.
Когда я сравнивали Газу и гетто, я думали, что расширяю дискурс, в котором доминирует неудачная метафора «тюрьмы под открытым небом». С тех пор я узнали, что у этого сравнения есть традиция, насчитывающая не менее двадцати лет. В июне 2003 года британская политикесса Уна Кинг написала для The Guardian статью о своей палестино-израильской поездке. В первый же день ее пребывания в секторе Газа в результате атаки вертолета погибли женщина и ее ребенок, еще десятки человек получили ранения. Кинг писала: «Отцы-основатели Еврейского государства наверняка не могли представить себе иронию, с которой Израиль сталкивается сегодня: спасаясь от пепла Холокоста, он поместил другой народ в ад, похожий по своей природе, хотя и не сравнимый по масштабам, на Варшавское гетто». Сравнение, конечно, было спорным.
Я не считаю, что раз другие люди сделали то же сравнение, что и я, то я правы. На самом деле, я пытаюсь дополнить этот разговор временным измерением. Я были поражены тем, что Кинг сделала данное сравнение за три года до введения Израилем режима осады Газы. И в тех проблемах, о которых мне вчера говорила журналистка, — плотность населения и контрабанда оружия — отсутствовало именно временное измерение. Население гетто менялось с течением времени (и туда действительно поставляли оружие).
Но я говорю не столько о фактических ошибках, сколько об одной ошибке, которую мы часто допускаем, размышляя об истории. Мы не допускаем, что исторические события могут развиваться со временем. Это было навязчивой идеей на протяжении всей моей писательской жизни. Я всегда хотели узнать о том, что происходит между датами в учебнике истории.
Холокост был уникален отчасти тем, что за короткий промежуток времени было убито огромное количество людей. Но даже Холокост длился годами. Люди жили, надеялись, пытались осмыслять происходящее и сопротивляться.
Более двадцати лет назад для своей первой художественной книги я исследовали Белостокское геттоГетто на северо-востоке Польши, существовавшее с 1941 по 1943 годы. и, в частности, жизнь и размышления моего прадеда там. Так вышло, что набралось очень много материалов: выжившие писали мемуары, по крайней мере, один молодой человек вел дневник на протяжении всего существования гетто, некоторые узники еще живы. Мой прадед был одним из руководителей юденратаОрган самоуправления в гетто, который организовывался по приказу оккупационных фашистских властей. . Его хорошо знали и даже отмечали в воспоминаниях. У истоков создания гетто он, как и его товарищи, пытался сделать это место пригодным для жизни. Нужно было привозить еду, вывозить отходы, поддерживать безопасность. В самом начале из соображений безопасности мой прадед пытался помешать молодым людям организовать сопротивление. Ближе к концу [существования гетто], в 1943 году, после того как размеры и численность населения гетто были резко и жестоко сокращены, прадед использовал грузовики с продовольствием, за которые он отвечал, для поставок оружия. Именно оно сделало возможным восстаниеВторое по величине восстание против нацистов после восстания в Вашавском гетто. Началось 16 августа 1943 года и спустя пять дней было подавлено. в Белостокском гетто.
Изменилось ли что-то? Его политическая позиция. Его воображение. В начале он не знал, что произойдет. Он не верил, что Холокост возможен.
А мы знаем. Мы ни умнее, ни добрее, ни мудрее и ни нравственнее людей, живших девяносто лет назад. Мы так же склонны безропотно отдавать свою политическую власть и намеренно избегать тьмы по мере того, как она сгущается. Но мы знаем то, чего не знали они: мы знаем, что Холокост возможен.
Последние несколько дней у меня в голове звучат строки из повести российской писательницы Валерии Нарбиковой, которую я когда-то переводили на английский. Эта повесть написана так, как будто авторка только учится думать, узнает мир. Две повторяющиеся фразы: «Если что-то есть, то на что это похоже?» — просьба о подобии, сравнении, и еще одна: «Что-то всегда предшествует тому, что следует за этим». Когда мы сравниваем, мы также сравниваем контексты и истории и делаем прогнозы. Это, конечно, часть того, что делает сравнения с Холокостом такими чреватыми: они прогнозируют самое худшее. Важное возражение, которое я слышали против сравнения Газы с гетто: «Но из Газы не идут марши смерти, и ее жителей не ждут лагеря смерти».
Именно поэтому мы сравниваем. Чтобы предотвратить то, что, как нам известно, может произойти. Чтобы сделать «Никогда больше» политическим проектом, а не заклинанием. И если мы сравниваем убедительно и смело, то, в лучшем случае, сравнение окажется неверным.